Литературная карта
Карта сайта На главную Обратная связь

Возле Пушкина (Гончаров Юрий Даниилович)


Возле Пушкина


(Гончаров Ю. Возле Пушкина // Верность и терпение: повести, рассказы, воспоминания / Ю. Гончаров). – Воронеж, 2003. – С. 652–656.

Опять я на Псковщине, в пушкинском краю, где ссыльный Пушкин по воле царя и своих гонителей влачил не обозначенные сроком "закованные дни". Родительское сельцо Михайловское надолго стало его тюрьмой без замков и стен. Пушкин томился, рвался отсюда. Русская природа, простая и скромная, но так много рождающая в чуткой душе, здоровый деревенский быт, тесное общение с местным народом, с крестьянами, "подруга ветхая" – няня Арина Родионовна, её нежная преданная любовь совершили превращение ненавистной тюрьмы в самую близкую для сердца Пушкина родину, в "милый предел", настолько дорогой, что Пушкину не захотелось никакой другой могилы, только в этой земле...
Как и в прошлые посещения – опять непогода; таков здешний климат, каждое здешнее лето. Небо в громадах тяжёлых туч, солнце то робко проглянет на минуту-другую, то надолго скроется, отдавая весь видимый земной простор во власть хмурой тени. Тучи, низко провисая, несутся со всегдашней стороны – с северо-запада, с Балтики, напитанные её холодной влагой. Вот через Тригорский холм с его старыми дубами и вязами перекатывается очередной чернильно-лиловый облачный вал – и на луга у Сороти, на её извивы, на грифельную плоскость озера Кучане, на шумящий вершинами михайловский парк обрушивается косой хлёсткий ливень, секущий и срывающий древесную листву и сучья, лохматые шапки вороньих гнёзд. Вой и рёв ветра, как при буреломе, свист и качание неохватных у комля и карандашно-тонких вверху сосен. Они видны только наполовину, их хвойные кроны скрыты несущейся мглой.
Пять-десять минут – и шквал проносится. Снова проступают, синея, лесные дали, оживают вокруг краски, горячий свет солнца, торопясь использовать передышку, ложится на мокрые луга; озёра, видные с крыльца пушкинского дома, с которого столько раз смотрел он сам, высвеченные во всю ширь, видятся и вправду как "лазурные равнины"...
На пушкинской земле, в его Михайловском, в соседнем Тригорском всё время ищешь встречи с ним самим, его следа, тени, того, что, как выразился он в стихах, было "знакомо" его вдохновению, вошло в его строфы. Первый вопрос многих туристов, экскурсантов – где три сосны, чей шорох всегда приветствовал Пушкина при его возвращениях домой? Каждый отдельно стоящий дуб невольно воспринимается как тот самый, "уединённый", что пережил "век отцов", пережил и поэта, и всё ещё крепок, могуч, и пронесёт память о Пушкине дальше, в глубину новых веков, ещё не одному новому поколению...
Старания музейных работников сохранить прежнюю обстановку налицо, но всё же мало, мало оставили время и люди от той поры, когда под обомшелой кровлей михайловского дома писались быстрой смуглой пушкинской рукой "Цыгане", главы "Евгения Онегина", многошумная народная драма "Борис Годунов" и это – вечный, бессмертный гимн женщине, её красоте, очарованию женской души – "Я помню чудное мгновенье...". Дом в Михайловском за полтора столетия не раз перестраивался, менялся; в восемнадцатом году он и дом Осиповых в Тригорском сгорели дотла, и почти всё, бывшее в этих домах, за малым исключением, безвозвратно утрачено. Те строения, что видит нынешний посетитель пушкинских мест, воссозданы заново, по старым чертежам, рисункам, описаниям, но оттого, что никто в них не жил и не обогрел человеческим теплом, оттого, что настоящая жизнь не прикоснулась к ним, они и сами неживые, невзаправдашные, смотрятся всего лишь как декорации, музейные макеты. В их стенах невозможно почувствовать, уловить тень Пушкина, его дух, его незримое присутствие, как чувствуешь, например, тень и дух Толстого в Ясной Поляне.
И только одно – не знаю уж, почему – увиделось мне с чёткостью почти что самой яви, маленькая и милая подробность местных преданий: как по берегу Сороти, меж стогов провяленного сена, промучившись полдня над рифмами в тишине своего пустого Михайловского дома, идёт к соседям в гости молодой, темнолицый от деревенского загара и потому ещё более светлоглазый и русоволосый Пушкин, помахивая на ходу железной десятифунтовой тростью, которую он всегда берёт с собою, куда б ни случилось пойти, – не затем, чтобы отбиваться от злых собак, а для укрепления мышц руки: чтоб была она тверда и не дрогнула, если придется стреляться на дуэли... Он изгнан из Петербурга, оторван от друзей; как-то ещё повернётся его судьба...
Но сейчас, по дороге к Осиповым, он почти беспечен и весел: его ждут любезные его сердцу люди, среди них хоть ненадолго, но можно забыть, что он изгнанник, ссыльный. Будет долгий обед, женское общество, непринуждённая застольная болтовня, будут милые шуточки, волнующая игра глазами, жестами, улыбками, прелестные своей остротой пикировки, бенгальский огонь мгновенно сочиняемых стихотворных экспромтов...
Крутой холм Тригорского тёмен от тяжко-густой, непроницаемой зелени старого помещичьего парка.
А там сквозь парк от длинного, как амбар, господского дома на обрыв над Соротью, с деревянной скамьёй, которую потомки назовут "скамьёй Онегина", шурша подкрахмаленными юбками, вперегонки бегут осиповские барышни, торопящиеся посмотреть – скоро ли явится их кумир... Их было пять, и все они были влюблены в Пушкина. Как и он был влюблён – во всех пятерых сразу, той влюблённостью, в которой не столько чувство, сколько желание чувств, скука прозябания в глухой провинции, хмель молодости, здоровья, избытка не знающих приложения сил.
В истории его гибели и погребения есть обстоятельство наивысшего, поистине жуткого трагизма, которое почему-то мало замечено теми, кто когда-либо писал о нём.
Когда его, отстрадавшегося, в гробу, обёрнутом рогожею, повезли из Петербурга, только один Александр Тургенев да ещё старик-слуга поехали проводить его в этот последний путь. Современники потом оправдывались тем, что Пушкина увезли "тайно". Да, власти спешили спровадить его из столицы во избежание излишнего шума, но для близких всё же не было тайной, куда его увозят для погребения...
Но ещё не это составляет тот трагизм, который даже сейчас, спустя полтора века, глухой болью отзывается в сердце.
Когда близ стен Святогорского монастыря стали рыть могилу, промёрзшая земля не поддалась ни лопате, ни лому. С трудом выдолбили только неглубокую ямку во льду. Жёг крепчайший мороз, ни у кого не хватило терпения довести дело до конца, – гроб с Пушкиным вдвинули в эту ямку и просто закидали сверху снегом.
Вот так, даже не зарытый, как полагается это каждому смертному, даже последнему злодею, висельнику, брошенный почти с тою же поспешностью и небрежностью, с какими умчали его в рогоже из Петербурга, он и остался надолго, до самой весны, когда настоятель монастыря, увидав показавшийся из-под оседающего снега гроб, распорядился захоронить его, как должно...
Где-то в далёкой дали продолжали существовать его действительные и мнимые друзья, явные и тайные враги, дом на Мойке, где остановились его дыхание, его мысль, биение сердца; курился морозным паром, блистал, как и прежде, в вечерней темноте огнями столичный Петербург, полный всегдашней суеты, толков о происшедшем.
О Пушкине ещё продолжали возбуждённо говорить, спорить, вокруг его имени всё ещё сталкивались и бушевали страсти, любовь одних и воинственная ненависть других, в ещё не утолённой жажде плелись интриги, строчили перья, тщась исказить, спрятать, сделать недосягаемой истину; словно бы только сейчас, с его концом, открылось России его подлинное значение и, наперекор произволу, неподвластная ему, стремительно разгоралась и всходила его уже неодолимая, бессмертная слава...
Но сам он, навсегда сомкнувший уста, в насквозь промороженном гробу, со страдальческой гримасой на бескровном лице, с навечно сложенными на груди руками, – сам он не был уже никому нужен, даже жене своей, которая – и то только потому, что надо было отдать дань приличию – посетила святогорское кладбище лишь несколько лет спустя...
Представить это только: спаянный со льдом гроб, напластованный вьюгами снежный бугор, вой ветра, голодный вой волков, качание чёрных скрипучих монастырских вязов, пустынные поля окрест – и это его ничем, никакими словами не выразимое одиночество в метельной мгле безжизненно-немого, закованного в мороз пространства...

1981

<< Произведения автора

<< На страницу автора